Мне 15 лет. Комсомольско-молодежный лагерь.
Само название лагеря обязывало нас быть другими по сравнению с более детским — пионерским — лагерем. Основное отличие — игра в любовь. Все играли в любовь. Более опытные целовались, остальные ( и я в том числе) мечтали и надеялись.
У меня была девушка — Галя Алексеева. Познакомился довольно нелепо. Лишь год назад перестал краснеть, вспоминая об этом. Мое отношение к ней — постепенное умирание симпатии. Что ускорила затем и она сама.
У нее была большая грудь и мягкая фигура. Вожатый их 4-го отряда, похожий на Ива Монтана, отзывался о ней: «Луна» и поглядывал на меня.
По вечерам были танцы. Я приглашал ее. Она говорила со мной молча — такое у нее было тело. Я гладил ее глазами. Она смотрела на меня снизу — серьезно, страстно. Нас тянуло друг к другу, и расставаться после танца было мучительно.
Я ни разу не был с ней наедине. И все же хорошо было знать, что у меня есть она.
Вечером после горна на отбой, когда наша палата заполнялась густым запахом ног и мелкими подлостями, начиналась вторая, необычайно интересная лагерная жизнь. Если подлости не были направлены на тебя, то они вызывали щекочущее чувство сомнительного удовольствия. Чаще они были смешны, но иногда и жестоки.
Лежа в кроватях, парни делились вслух своими похождениями. Приходил наш вожатый, спортсмен-пятиборец, и довольно цинично говорил о девицах. Ему внимали, верили — как-никак человеку 25 лет. Надо бы написать отдельно о нашей ночной жизни в лагере. Но сейчас не это главное.
Однажды я услышал, что нашего Ива Монтана выгнали из лагеря за какие-то прегрешения. В ответ девицы его 4-го отряда забастовали. Обед на четырех столах возвратился на кухню. Несколько заговорщиц пошли на прямой протест.
Было шесть часов вечера. Я на волейбольной площадке играл с кем-то в мяч. Две наших девицы шли мимо с чемоданами в руках к выходу из лагеря. Рядом крутился Рудька, один из тех, кто со всеми всегда «на ты». Глупо-значительный малый.
- Что, Галя, далеко собралась? - спросил он.
- Представь себе, Рудик, домой.
Моя Галя Алексеева шла к лагерной калитке с чемоданом. Ей нравился Ив Монтан. Без него она не хотела оставаться здесь. На меня она не смотрела.
Чемодан у нее был большой и тяжелый — она любила хорошо одеваться. Полпалаты ходило в ее нарядах. Это мне страшно не нравилось. Не говоря уже о соображениях гигиенического порядка — я всегда был брезглив — в этом я усматривал неполноту ее чувства ко мне. Я ревновал ее к девицам. Я ненавидел девиц в ее платьях. Она словно разменивала то, что у меня с ней. Все мое и все ее должно было принадлежать только нам двоим. Отдавая поносить свои наряды подругам, она словно изменяла мне. Я чувствовал измену.
Она прошла мимо, стараясь не смотреть на меня.
Если бы все это не было таким демонстративным, я, может, поверил бы, что она действительно уезжает. Но это было так несерьезно и обыкновенно, что я просто не осознал происходящее и не обратил на него внимание. Как бы пропустил мимо глаз и ушей. Калитка закрылась...
...Ужин. Я по приятной привычке взглянул в сторону их отряда Стол, где она сидела, показался щербатым ртом. Зуб впереди был вырван. Я не увидел Галю.
Каша стала ватой. Словно разжались пальцы, и я полетел вниз, облитый давящим холодом. Я падал, как во сне. Я знал, что должен разбиться - вздрогнув, открыть глаза, увидеть, что все страшное миновало. Но я продолжал падать, и этому не было конца. Я падал с судорогой в пальцах и животе.
Начались танцы, но я не услышал музыки. На меня смотрела множество одинаковых лиц. Сочувствие смотрело на меня множеством лиц. Я переставлял ноги в вязкой тине. Резонанс сочувствия сверлил виски.
Я вернулся в палату и свалился на кровать. Лежа — легче. Это я давно узнал.
Я думал, что не любил ее, что оставался свободен. Она же бесконечно унизила меня. Я стал жалок. Оказалось, что она значила для меня все. А я для нее — ничего. Я выдыхал непонятные слова. Я хотел заплакать, но лицо окаменело вместе со слезами.
Я видел в себе почти одно сплошное несчастье. Оставалась только крохотная часть меня, которая удивлялась моему состоянию, тому, что я превратился в мученика.
Я продолжал лежать, когда кто-то вошел в палату и сказал, что Алексеева вернулась.
Когда я должен был вот-вот разбиться, я вздрогнул и очнулся. Все прошло. Боль ушла вместе с этим сном.
Она, Алексеева, на станции вдруг вспомнила про меня. Она сказала: «Вспомнила Игоречка...» Она ужаснулась. Она заплакала. Без меня она не могла жить. Она вернулась. Я должен сейчас пойти на танцы — она ждет меня.
Но я сказал:
— Не хочу никуда идти... Пусть ждет...
Галя Алексеева потеряла для меня всякое значение.
В тот вечер я был дежурным по лагерю. Вместе со старшим вожатым я ходил после отбоя по палатам и ставил оценки им за чистоту и дисциплину.
Палаты парней — вонь и вой.
Палаты девушек — где исчезало мое спокойствие. Их сладко-манящий странный запах...
Я ходил и ставил оценки. Дверь в палату, где была Алексеева, открылась. Свет из коридора поместил в ее комнате мою тень. Девицы шумели. Все они знали меня. Они всё знали. Они хотели, чтобы я поставил им пятерку. Из темноты, из гвалта голосов хрипло-мягко-нежно вырывался один: «Игорек, поставь пять! Игоречек, пять! »
Голос бесился радостью, басил... Он хотел скрепить нашу связь. «Игорек, Игоречек, пять!». Голос наслаждался, крича мое имя. «Все будет очень хорошо! Я обожаю тебя, Игоречек!» — слышалось в нем.
Неприязнь и удовлетворенное самолюбие — вот то основное, что я почему-то испытывал в ту минуту.
Ведь все кончилось — как она этого не понимала...
(запись - март 1961)